

Женоненевистник хренов!

РЕИНКАРНАЦИЯ ОДНОГО ПОЭТА
Бродский представляет собой уникальное явление.
Каждый поэт по-своему уникален: у каждого поэта свой голос, своя ритмика, свой мотив и лейт-мотив.., которым он в общем-то остается верен на протяжении всей своей творческой жизни.
Лирика других авторов, обстоятельства жизни, случайные или неслучайные встречи, конечно же, могут увести лирику поэта в сторону, но лишь на шаг, на два – не больше. Творчество поэта как русло реки: в зависимости от «времени года» оно может стать полноводнее или, наоборот, обмелеть. Но в общем и целом творчество каждого поэта протекает в рамках своего, отведенного ему русла.
И лишь творчество Бродского не имеет строго очерченных берегов. Оно не река, а скорее море, куда стекаются «реки» разных поэтов и разных поэтических школ, в том числе и принципиально отличных. Принадлежащих к разным национальным культурам, разным эпохам, разным школам и направлениям. Это и русская классика конца XVIII – начала XIX вв. (говорят, что Бродский буквально возродил традицию этого периода), это и английская поэзия XIX века, и англо-американская века XX. Это и Анна Ахматова, которую Бродский признавал за своего учителя. Но это и Пастернак, в котором Бродский своего учителя не признавал, но который буквально «сквозит» в нем.
Бродский в целом не склонен ссылаться на Серебряный век русской поэзии. На сколько он в буквальном смысле слова рассыпается в комплиментах англо-американцам, ровно на столько же он хранит молчание в отношении своих российских корней. Подобно полукровке, чурающемуся своих родственных связей, замалчивающему их. Но они как заячьи уши то и дело вылезают у него: то тут, то там.
Бродский то ли не сознавал, то ли, напротив, слишком хорошо сознавал эти свои корни, но постоянно стремился скрыть тайну своего происхождения. Причем в этом своем стремлении он не останавливался ни перед чем: вплоть до ухода в просторечье и даже в откровенную «нецензурщину» русского языка, или – еще одна крайность! – до ухода в английский язык, которым Бродский овладел в совершенстве. Не знаю как насчет стихов, но часть своих литературных эссе Бродский написал на английском языке.
Его бы воля, я думаю, Бродский с корнем бы вырвал всю свою «русскость», пожертвовав ради этого даже теми несомненными ценностями, которые в ней были. Так ему хотелось обрести универсализм, понимаемый будь-то в географическом, будь-то в историческом и политическом плане.
В этом смысле я не знаю ни одного другого поэта, который бы в век глобализма мог с большим на то основанием претендовать на роль «глобального» поэта.
И это до известной степени Бродскому удалось. До известной степени, ибо не на этих стезях ищут и обретают себя души поэтов, не их это мир – плоскостный и посюсторонний. Их мир – мир потусторонний, свидетелями, пророками и предтечами которого все они являются. Поэты – это посланники именно того, потустороннего мира, призванные свидетельствовать и постоянно напоминать нам о нем.
«В прекрасном живущие – лишь те из праха и восстанут в красоте» – это слова ангелов из стихотворения еще одного величайшего поэта ХХ века – Эриха Марии Рильке, и обращены они, насколько я понимаю, в первую очередь именно к поэтам. Восстанут же лишь для того, чтобы со временем вновь вернуться на землю и возвестить нам, живущим, о том, что есть она, эта запредельная красота, что она существует.
Выбирая сегодня из сборника те стихи Бродского, что мне хотелось бы вам прочитать, я вдруг, неожиданно для себя самого понял, чья душа вселилась в Бродского при появлении на свет его бренного тела. – Мандельштама!
Для меня переселение и вечное коловращение душ великих людей – непреложная истина. Наших с вами душ, душ простых людей – это под вопросом, а душ людей великих – это непререкаемая аксиома! Как сказал английский поэт Роберт Браунинг: «Лишь та душа, вне всякого сомнения, бессмертна, что в сем миру явить себя смогла» («The soul, doubtless, is immortal / Where a soul can be deserved»).
Жизнь Бродского, особенности его судьбы являются ярчайшим подтверждением правильности моего предположения.
Душа поэта, – в данном случае я имею в виду Осипа Мандельштама, – прожившего сложную жизнь, полную мук и страданий на нашей российской земле, погибшего в заснеженных лагерях Колымы, эта душа, вернувшись на ту же почву не могла не трепетать и интуитивно не рваться отсюда в иные географические и политические пределы. И не могла не гнать из себя все те воспоминания о былом, причиненном ей зле, что то и дело грозили всплыть из глубин прошлой памяти. А вместе с ними невольно не гнать и иные: добрые, светлые, родные – ведь они невольно вызвали бы в памяти весь тот ужас и весь тот ад, что пришлось пережить этой душе в теле поэта Мандельштама всего за каких-нибудь 10-15 лет до рождения поэта Бродского. Не должна была душа поэта возвращаться так скоро и практически в то же место на земле! Здесь, как ни парадоксально это звучит, какой-то сбой произошел в «небесной канцелярии»!
Всей своей жизнью, всеми своими порывами и взрывами плоть и душа Бродского восставали против этой ужасной ошибки и пытались ее устранить.
Небеса оценили эту великую борьбу и, наверное, среди прочего и с учетом этой своей ошибки, все же решили исход в пользу мятежной души поэта.
Поэт Мандельштам за свою великую миссию был наказан людьми и сгинул в колымских лагерях. Даже могила его неизвестна! Поэт Бродский, носитель той же мятежной души, на первых порах шел той же дорогой, что и Мандельштам, и в направлении, наверно, того же конца, но в итоге был обласкан судьбой и победил. Победил и земную косность, и людскую злобу, и несправедливость судьбы.
Жизнь и судьба этих двух великих людей является несомненным примером всем нам. Они предостерегают и одновременно вселяют большую надежду и веру в конечную справедливость!
Скрал тут
Грани начали стирать еще при Хозяине. Но вплотную подошли к полному стиранию их только теперь. До этого было не до этого. Первым делом стерли грани между городом и деревней. В результате деревня частично сбежала в город, а частично встала в очередь за маслом, яйцами, кильками и другими промышленными товарами в городских магазинах. И стоит там до сих пор. Ждет. Обещали выкинуть кое-что. Потом стерли грани между умственным и физическим трудом. В результате талантливые ученые стали зарабатывать почти столько же, сколько уборщицы, маляры и дворники. Это было настолько крупное достижение, что Заведун произнес по сему поводу специальную речь. Мы, как говорится, это самое, эээээ..., того в общем, добились, так сказать, эээ..., сказал он, эээ... это самое,..., ученые, они - что, они тоже почти что люди, эээ..., наши, можно сказать...
Наконец, при следующем Заведуне взялись за стирание граней между мужчиной и женщиной. Женщинам разрешили носить брюки, курить, пить коньяк, ругаться матом и управлять государством. Мужчинам разрешили носить длинные волосы, стричь ногти и иногда менять нижнее белье. В конце концов, признали и бороды, так что по внешности мужчин и женщин различать стало невозможно. При знакомстве требовали предъявить справки. Поскольку началась кампания против бюрократической волокиты, возникла острая проблема: у мужчин отрезать или женщинам пришивать? Началась борьба, в которой, как всегда, победила генеральная линия. Мммыыы, сказал в своем докладе Заведун, пррроявили величччччайший гуммммманизм, пойдя на этот исторрррический шагггг.
©А.З.
Игорь Михайлович Михайлов (настоящее имя — Попов Игорь Михайлович) родился в 1963 году в Ленинграде. В 1989 окончил филфак МГПИ имени Ленина. Работал журналистом в местной газете «Современник». Затем — в подмосковной газете «Домашнее чтение», в «Московской правде». С 2004 по 2008 год зам. главного редактора журнала «Литературная учеба». Ныне — заместитель главного редактора журнала «Юность», заведующий отделом «Проза и поэзия».
Лауреат премии журнала «Литературная учеба» в номинации «Проза» за 2002 год. Лауреат премии Валентина Катаева в номинации «Проза» за 2006 год.
Игорь является автором книг «Резиновая лодка», «Города ангела», «Сфинксы» и «Незнакомка».
Из рецензии:
«Игорь Михайлов — какой-то восставший современный Чехов. Потом вчитался, произошло погружение во что-то, и стал он опять Чеховым, но не только им. А в конце я понял, почему замираю: он и Гоголь восставший.
А пишет он — как иконописец иконы пишет. Письмо тонкое, точное, лакированное, смотрящее на вас серьёзно, скорбно даже. Скорбно, скорбно, вот правильно. Смешная до гоголевской жути и скорбная Россия. За скорбью угадываются ненужные сейчас батоны, колбаса докторская, банки с консервированными огурцами, несколько кур, ходящих по двору. И ломоть хлеба, настоящий, солидный, толстый, с несколькими осыпавшими крошками на клеёнчатой скатерти. Но часто— вдруг пропадает иконопись слова и накатывается в строчки призрачный, «полурастворимый», рассыпчатый прилив импрессионизма. Зыбко, вязко, прозрачно, но точно, чтобы глядя на его выписанную словами картину — замирание внутри происходило, и чтобы глядящие жалели слепых людей, которые этого не увидят. У него в тот момент не строчки, а кровавые мазки, простите, ложатся на душу. Он другой, более трагический Чехов, потому что время сейчас более трагическое. Там — сёстры кричат «В Москву!», извозчик про смерть сына рассказать хочет, кто-то чихает и пугается этого, смех на маленьких трагедиях, ну, кроме потери сына, а смешно ещё, когда фамилия лошадиная. А у Михайлова Россия выжатая, померкнувшая, хотя церквами и монастырями ещё живущая, редкими людьми живущая, ещё более редкими праведниками живущая. Слова у него литые, как пули, и пахнущие, как цветы разные — и полевые, а бывает, что прекрасные гроздья из заморского сада. От них головокружение, им тесно, как сотням умных и едких людей, очутившихся в одном узком месте. А иногда — как на ярмарке, слова частушечные, гоголевские. И Михайлов тоскливо, с болью, язвительно говорит, всё замечает, смеётся сквозь слёзы, вот что он такое. Видит то, что мы не видим. От видения рождается понимание, от понимания рождается печальная мудрость. Но таланта — на многих бы хватило. Он, возможно, единственный в России, кто пишет о России так. Вот он такой, уже как-то прославивший Россию, но мало ещё об этом знают».
Михаил Моргулис
Существенный прирост поголовья отечественного писателя произошел в конце 20-х — начале 30-х годов XX века. Хотя нельзя сказать, что до революции у нас совсем не было писателей. Были. Но как отметил когда-то на одном из писательских съездов председатель Тульской областной писательской организации, и это позже вошло в анналы: «До революции в Тульской области был только один писатель, зато теперь…»
Этим одним писателем, заметим в скобках, был Лев Толстой.
Ориентиры роста и основные количественные показатели экстенсивного развития отечественного писателеводства были заданы еще буревестником нашей литературы Максимом Горьким на I Всесоюзном съезде советских писателей 17 августа 1934 года.
Обрушившись всею недюжинною мощью своего пролетарского разума на буржуазную литературу, «героями которой являются плуты, воры, убийцы и агенты уголовной полиции», а также попеняв на «творческое слабосилье церковной литературы», которое создало единственный «положительный» тип — Христа, и обозвав Достоевского «средневековым инквизитором», Горький указал на то, что «государство пролетариев должно воспитать тысячи отличных «мастеров культуры», «инженеров душ». Уже тогда Союз советских литераторов насчитывал 1500 писателей. То есть один писатель на 100 000 читателей. «Это — не много, ибо жители Скандинавского полуострова в начале этого столетия имели одного литератора на 230 читателей», — сетовал Горький. Но унывать не стоит, поскольку «население Союза Социалистических Республик непрерывно и почти ежедневно демонстрирует свою талантливость, однако не следует думать, что мы скоро будем иметь 1500 гениальных писателей. Будем мечтать о 50. А чтобы не обмануться — наметим 5 гениальных и 45 очень талантливых. Я думаю, для начала хватит и этого количества». А потом и прочий несознательный элемент, который покуда выпадает в остаток из-за того, что «все еще недостаточно внимательно относится к действительности, плохо организует свой материал и небрежно обрабатывает его», освещенный «учением Маркса—Ленина— Сталина» свыше и подталкиваемый волей и разумом «пролетариата Союза Социалистических Республик» снизу, сможет пополнить дружные ряды писательских гениев.
Выражаясь языком новых русских экономических отношений, партия включила писателям «счетчик». Производить писателей совхозно-племенным методом — таково было веяние времени. Но кто его знает, не вселился ли в буревестника этот бес математики с легкой руки Серебряного века в лице Андрея Белого, сына математика, профессора Московского университета, двумя годами раньше, когда тот выступал на I пленуме оргкомитета Союза Советских писателей? Пленум состоялся 30 октября 1932 года. До I съезда советских писателей Андрей Белый не дожил. Он умер в начале 1934-го. Но, как говорится, все же, «в гроб сходя, благословил».